поелику вконтакте заметки читать не удобно, перетащу оттуда сюда все что есть. пусть хламится, тем более, там тока цитатки мне полюбившиеся.
тут не будет душевных излияний и не надейтесь.
URL
Можно чувствовать склонность к той или иной женщине. Но чтобы всецело поддаться той тоске, тому чувству непоправимости, тем тревогам, которые подготовляют любовь, необходимо наличие риска потерпеть неудачу, - и может быть, именно этот риск, в большей степени, чем сама эта женщина, и является объектом, овладеть которым с таким мучительным беспокойством стремится наша страсть.

Самая беззаветная любовь к женщине есть всегда любовь к чему-то другому.

Таким образом, лишь убедившись на опыте, проделанном почти что вслепую, в ошибках нашего первоначального зрительного восприятия, мы можем достичь точного познания человеческого существа, если это познание вообще возможно. Но оно невозможно; ибо пока мы вносим поправки в наше представление о нем, само это существо, не являясь неподвижным объектом, в свою очередь меняется, мы стараемся поспеть за ним, оно перемещается, и думая, что наконец видим его отчетливее, мы в действительности имеем дело с нашими прежними представлениями о нем, которые нам удалось прояснить, но которые ему не соответствуют.

Я разговаривал с нею, не понимая, куда падают мои слова, что с ними делается, совершенно так же, как если бы бросал камни в бездонную пропасть. Что слова эти обычно наполняются содержанием, которое влагает в них наш собеседник, черпая его в самом себе, и которое сильно отличается от смысла, вложенного нами в те же самые слова, - это факт,постоянно находящий подтверждение в нашей жизни. Но если к тому же мы разговариваем с человеком, о воспитании которого нам ничего не известно, чьи вкусы и правила нам неясны, так же как и книги, прочитанные им, мы не можем сказать, находят ли в нем наши слова отклик более отчетливый, чем в животном, которому ведь можно втолковать кое-какие вещи.

Время, которым мы располагаем каждый день, эластично; страсть, нами испытываемая, его растягивает, страсть, нами внушаемая, сжимает его, а привычки его наполняют.

Он смотрел на нее; кусок фрески оживал в ее лице и теле, и с тех пор Сван всегда старался вновь увидеть его, находился ли он подле Одетты, или же только думал о ней; и хотя шедевр флорентийца стал дорог ему, вероятно, лишь потому, что он находил в ней его воспроизведение, однако это сходство повышало в его глазах также и ее красоту, делало ее более драгоценной. Сван упрекал себя за то, что не оценил по достоинству женщину, от которой пришел бы в восторг великий Сандро, и радовался, что удовольствие, доставляемое ему лицезрением Одетты, оказалось оправданным его эстетической культурой. Он говорил себе, что, связывая мысль об Одетте со своими мечтами о счастье, он не покоряется, как ему до сих пор казалось, печальной необходимости иметь дело с сомнительной и второсортной ценностью, ибо ей присущи были качества, удовлетворявшие самым утонченным его художественным вкусам. Он упускал из виду, что Одетта не становилась от этого женщиной, соответствовавшей его чувственным желаниям, которые всегда направлялись у него в сторону прямо противоположную его эстетическим вкусам. Слова «флорентийская живопись» оказали Свану неоценимую услугу. Они сыграли роль своего рода титула, позволившего ему ввести образ Одетты в мир своих грез, куда до той поры она не имела доступа и где она приобрела новый, более благородный облик. И в то время как чисто физическое представление, составившееся у него об этой женщине, постоянно возобновляя его сомнения относительно достоинств ее лица, ее тела и ее красоты в целом, охлаждало его любовь, сомнения эти разом исчезли и любовь эта победно утвердилась, когда он оказался способным обосновать ее на незыблемых положениях своей эстетики; не говоря уже о том, что поцелуй и обладание, которые показались бы ему естественными и не слишком заманчивыми, если бы их согласилась дать ему женщина с посредственным телом, теперь, когда они увенчивали его восхищение музейным шедевром, рисовались ему как нечто сверхъестественное и изысканно-сладостное.

Факты не способны проникнуть в область, где живут наши верования; не они создали эти верования, не они их и разрушают; они могут на каждом шагу изобличать их несостоятельность, нисколько их не подрывая при этом: целая лавина несчастий или болезней, непрерывно обрушивающихся на какую-нибудь семью, не заставит ее усомниться в благости ее Бога или таланте ее врача.

Устав от вечных упований,
Устав от радостных пиров,
Не зная страхов и желаний,
Благословляем мы богов,
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет трепетать,
За то, что все вольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь.

- Поймите меня правильно: разум - величайшее приобретение человечества!
И все же слишком часто погоня за знаниями подменяет поиски любви. Я дошел до
этого совсем недавно. Предлагаю рабочую гипотезу: человек, обладающий
разумом, но лишенный способности любить и быть любимым, обречен на
интеллектуальную и моральную катастрофу, а может быть, и на тяжелое
психическое заболевание. Кроме того, я утверждаю, что замкнутый на себе мозг
не способен дать окружающим ничего, только боль и насилие. В бытность
слабоумным я имел много друзей. Теперь их у меня нет. О, я знаю множество
народу, но это просто знакомые, и среди них нет почти ни одного человека,
который что-нибудь значил бы для меня или кому интересен я.

Что такое кокетство? Пожалуй, можно было бы сказать, что это такое поведение, цель которого дать понять другому, что сексуальное сближение с ним возможно, однако возможность эта никогда не должна представляться бесспорной. Иными словами, кокетство - это обещание соития без гарантии.

Одиночество - это независимость, его я хотел и его добился за долгие годы. Оно было холодным, как то холодное тихое пространство, где вращаются звезды.

"О жизнь! Вот стою я, горд, как греческий бог, но я в долгу у этого болвана за кусок кости, на которой я стою. Будь проклята эта всечеловеческая взаимная задолженность, которая не желает отказаться от гроссбухов и счетов. Я хотел бы быть свободным, как ветер; и вот имя мое значится в долговых книгах всего мира. Я богат, я мог бы потягаться с владетельнейшим из преторианцев на распродаже Римской империи (и значит, всего света); но я в долгу за самую плоть моего языка, каким я сейчас выхваляюсь. Клянусь небесами! Я возьму тигель и расплавлю в нем себя самого, покуда не останется один, последний позвонок. Так-то."
"Мне случалось сидеть у пышущего жаром очага и следить за пляской жгучих, гудящих языков пламени, полных мучительной огненной жизни, и я видел, как пламя никнет, никнет и гаснет, обращаясь мертвым прахом. О ты, старый безумец моряк! что останется в конце концов от всей твоей огненной жизни, кроме маленькой горстки пепла?"
"...я слышал, как Ахав говорил: "Кто-то сует мне вот эти карты вот в эти мои старые руки и клянется, что я должен ходить только с них, и никак иначе". И будь я проклят, Ахав, если ты поступаешь неверно; твой ход, так ходи, а смерть придет, так помирай, но не бросай карты!"

Из рейса, бывало, вернешься в город — понятно, первым делом в чайную: перехватить чего-нибудь, ну, конечно, и сто грамм выпить с устатка. К этому вредному делу, надо сказать, я уже пристрастился как следует… И вот один раз вижу возле чайной этого парнишку, на другой день — опять вижу. Этакий маленький оборвыш: личико все в арбузном соку, покрытом пылью, грязный, как прах, нечесаный, а глазенки — как звездочки ночью после дождя! И до того он мне полюбился, что я уже, чудное дело, начал скучать по нем, спешу из рейса поскорее его увидать. Около чайной он и кормился, — кто что даст.

На четвертый день прямо из совхоза, груженный хлебом, подворачиваю к чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножонками болтает и, по всему видать, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: «Эй, Ванюшка! Садись скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем». Он от моего окрика вздрогнул, соскочил с крыльца, на подножку вскарабкался и тихо так говорит: «А вы откуда знаете, дядя, что меня Ваней зовут?» И глазенки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я, мол, человек бывалый и все знаю.

Зашел он с правой стороны, я дверцу открыл, посадил его рядом с собой, поехали. Шустрый такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался и нет-нет, да и взглянет на меня из-под длинных своих загнутых кверху ресниц, вздохнет. Такая мелкая птаха, а уже научился вздыхать. Его ли это дело? Спрашиваю: «Где же твой отец, Ваня?» Шепчет: «Погиб на фронте». — «А мама?» — «Маму бомбой убило в поезде, когда мы ехали». — «А откуда вы ехали?» — «Не знаю, не помню…» — «И никого у тебя тут родных нету?» — «Никого». — «Где же ты ночуешь?» — «А где придется».

Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я решил: «Не бывать тому, чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети». И сразу у меня на душе стало легко и как-то светло. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?» Я ему и говорю так же тихо. «Я — твой отец».

Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке глушно: «Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!» Прижался ко мне и весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся… Как я тогда руля не упустил, диву можно даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушил мотор. Пока туман в глазах не прошел, — побоялся ехать: как бы на кого не наскочить. Постоял так минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит, вздрагивает. Обнял я его правой рукою, потихоньку прижал к себе, а левой развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру. Какой уж там мне элеватор, тогда мне не до элеватора было.

Двейн Гувер посидел часок в машине на своем незастроенном участке, слушая радио из Западной Виргинии. Ему сообщили, как можно застраховать свое здоровье, откладывая несколько пенсов в день. Ему сообщили, как лучше пользоваться машиной. Ему сообщили, как бороться с запорами. Ему предложили Библию, в которой слова, доподлинно сказанные Создателем или Христом, выделены красным шрифтом. Ему предложили купить комнатное растение, которое будет привлекать и пожирать всех болезнетворных микробов в его доме.
И все это откладывалось в памяти Двейна на случай, если что-нибудь ему понадобится. У него в голове много чего накопилось.

Симфония
Был ясный день, отливающий стальной синевою. Своды воздуха и воды соединялись почти неприметно для глаза во всепронизывающей лазури; задумчивая высь была как-то по-женски прозрачна, мягка и чиста, а могучий мужественный океан вздымался долгими, сильными, медлительными валами, точно грудь спящего Самсона.
В вышине взад и вперёд скользили на незапятнанных крылах лёгкие, белоснежные птицы; то были кроткие думы женственной лазури; между тем как в глубине, далеко в синей бездне, проносились туда и сюда свирепые левиафаны, меч-рыбы и акулы; и это были упорные, неспокойные, убийственные мужские мысли могучего океана.
Но как ни велик был внутренний контраст между этими стихиями, снаружи он выступал лишь в оттенках и полутонах; вдвоём они составляли одно, как бы являя собой два начала: женское и мужское.
А сверху, подобно царственному монарху и государю, солнце словно отдавало кроткую лазурь буйному, отважному океану, как отдают жениху молодую невесту. И там, где тянулся пояс горизонта, лёгкое колебание воздуха – какое нередко можно видеть на экваторе – выдавало полное любви и трепета доверие и нежную тревогу, с какой открывала супругу свои объятия робкая невеста.

Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я - бесценных слов мот и транжир.

Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
где-то недокушанных, недоеденных щей;
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковин вещей.

Все вы на бабочку поэтиного сердца
взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
Толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь.

А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется -и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я - бесценных слов транжир и мот.

Когда теряет равновесие
твоё сознание усталое,
когда ступеньки этой лестницы
уходят из под ног,
как палуба,
когда плюёт на человечество
твоё ночное одиночество, -
ты можешь
размышлять о вечности
и сомневаться в непорочности
идей, гипотез, восприятия
произведения искусства,
и - кстати - самого зачатия
Мадонной сына Иисуса.
Но лучше поклоняться данности
с глубокими её могилами,
которые потом,
за давностью,
покажутся такими милыми.


Да.
Лучше поклоняться данности
с короткими её дорогами,
которые потом
до странности
покажутся тебе
широкими,
покажутся большими,
пыльными,
усеянными компромиссами,
покажутся большими крыльями,
покажутся большими птицами.

Да. Лучше поклонятся данности
с убогими её мерилами,
которые потом до крайности,
послужат для тебя перилами
(хотя и не особо чистыми),
удерживающими в равновесии
твои хромающие истины
на этой выщербленной лестнице.

"И началась великая борьба за бессмертную душу шофера.
-- Эй вы, херувимы и серафимы! - сказал Остап, вызывая
врагов на диспут. -- Бога нет!
-- Нет, есть, -- возразил ксендз Алоизий Морошек, заслоняя
своим телом Козлевича.
-- Это просто хулиганство, -- забормотал ксендз
Кушаковский.
-- Нету, нету, -- продолжал великий комбинатор, - и
никогда не было. Это медицинский факт.
-- Я считаю этот разговор неуместным, -- сердито заявил
Кушаковский.
-- А машину забирать-это уместно? - закричал нетактичный
Балаганов. -- Адам! Они просто хотят забрать "Антилопу".
Услышав это, шофер поднял голову и вопросительно посмотрел
на ксендзов. Ксендзы заметались и, свистя шелковыми сутанами,
попробовали увести Козлевича назад. Но он уперся.
-- Как же все-таки будет с богом? -- настаивал великий
комбинатор.
Ксендзам пришлось начать дискуссию. Дети перестали прыгать
на одной ножке и подошли поближе.
-- Как же вы утверждаете, что бога нет, - начал Алоизий
Морошек задушевным голосом, -- когда все живое создано им!..
-- Знаю, знаю, -- сказал Остап, -- я сам старый католик и
латинист. Пуэр, соцер, веспер, генер, либер, мизер, аспер,
тенер.
Эти латинские исключения, зазубренные Остапом в третьем
классе частной гимназии Илиади и до сих пор бессмысленно
сидевшие в его голове, произвели на Козлевича магнетическое
действие. Душа его присоединилась к телу, и в результате этого
объединения шофер робко двинулся вперед.
-- Сын мой, - сказал Кушаковский, с ненавистью глядя на
Остапа, -- вы заблуждаетесь, сын мой. Чудеса господни
свидетельствуют...
-- Ксендз! Перестаньте трепаться! - строго сказал великий
комбинатор. -- Я сам творил чудеса. Не далее как четыре года
назад мне пришлось в одном городишке несколько дней пробыть
Иисусом Христом. И все было в порядке. Я даже накормил пятью
хлебами несколько тысяч верующих. Накормить-то я их накормил,
но какая была давка!
Диспут продолжался в таком же странном роде.
Неубедительные, но веселые доводы Остапа влияли на Козлевича
самым живительным образом. На щеках шофера забрезжил румянец, и
усы его постепенно стали подниматься кверху.
-- Давай, давай! - неслись поощрительные возгласы из-за
спиралей и крестов решетки, где уже собралась немалая толпа
любопытных. -- Ты им про римского папу скажи, про крестовый
поход.
Остап сказал и про папу. Он заклеймил Александра Борджиа
за нехорошее поведение, вспомнил ни к селу ни к городу Серафима
Саровского и особенно налег на инквизицию, преследовавшую
Галилея. Он так увлекся, что обвинил в несчастьях великого
ученого непосредственно Кушаковского и Морошека. Это была
последняя капля. Услышав о страшной судьбе Галилея, Адам
Казимирович быстро положил молитвенник на ступеньку и упал в
широкие, как ворота, объятья Балаганова. Паниковский терся тут
же, поглаживая блудного сына по шероховатым щекам. В воздухе
висели счастливые поцелуи.
-- Пан Козлевич! - застонали ксендзы. - Доконд пан иде?
Опаментайсе, пан!
Но герои автопробега уже усаживались в машину.
-- Вот видите, -- крикнул Остап опечаленным ксендзам,
занимая командорское место, -- я же говорил вам, что бога нету.
Научный факт. Прощайте, ксендзы! До свидания, патеры!
Сопровождаемая одобрительными криками толпы, "Антилопа"
отъехала, и вскоре жестяные флаги и черепичные скаты костела
скрылись из глаз. На - радостях антилоповцы остановились у
пивной лавки.
-- Вот спасибо, братцы, -- говорил Козлевич, держа в руке
тяжелую кружку. -- Совсем было погиб. Охмурили меня ксендзы. В
особенности Кушаковский. Ох, и хитрый же, черт! Верите ли,
поститься заставлял! Иначе, говорит, на небо не попаду.
-- Небо! -- сказал Остап. -- Небо теперь в запустении. Не
та эпоха. Не тот отрезок времени. Ангелам теперь хочется на
землю. На земле хорошо, там коммунальные услуги, там есть
планетарий, можно посмотреть звезды в сопровождении
антирелигиозной лекции.
После восьмой кружки Козлевич потребовал девятую, высоко
поднял ее над головой и, пососав свой кондукторский ус,
восторженно спросил:
-- Нет бога?
-- Нет, - ответил Остап.
-- Значит, нету? Ну, будем здоровы.
Так он и пил после этого, произнося перед каждой новой
кружкой:
-- Есть бог? Нету? Ну, будем здоровы.
Паниковский пил наравне со всеми, но о боге не
высказывался. Он не хотел впутываться в это спорное дело."

Духота. Так спросонья озябшим коленом пиная мрак,
понимаешь внезапно в постели, что это - брак:
что за тридевять с лишним земель повернулось на бок
тело, с которым давным-давно
только и общего есть, что дно
океана и навык
наготы. Но при этом - не встать вдвоем.
Потому что пока там - светло, в твоем
полушарьи темно.
Так сказать, одного светила
не хватает для двух заурядных тел.
То есть глобус склеен, как Бог хотел.
И его не хватило.

- Проснись, - попросил Перец. - Погляди на меня хотя бы
сейчас, когда мы одни, не беспокойся, они все спят. Неужели
тебе никто из нас не нужен? Или ты, может быть, не понимаешь,
что это такое - нужен? Это когда нельзя обойтись без... Это
когда все время думаешь о... Это когда всю жизнь стремишься
к... Я не знаю, какой ты. Этого не знают даже те, кто
совершенно уверен в том, что знают. Ты такой, какой ты есть, но
могу же я надеяться, что ты такой, каким я всю жизнь хотел тебя
видеть: добрый и умный, снисходительный и помнящий,
внимательный и, может быть, даже благородный. Мы растеряли все
это, у нас не хватает на это ни сил, ни времени, мы только
строим памятники, все больше, все выше, все дешевле, а помнить
- помнить мы уже не можем. Но ты-то ведь другой, потому-то я и
пришел к тебе издалека, не веря в то, что ты существуешь на
самом деле. Так неужели я тебе не нужен? Нет, я буду говорить
правду. Боюсь, что ты мне тоже не нужен. Мы увидели друг друга,
но ближе мы не стали, а должно было случиться совсем не так.
Может быть, это они стоят между нами? Их много, я один, но я -
один из них, ты, наверное, не различаешь меня в толпе, а, может
быть, меня и различать не стоит. Может быть, я сам придумал те
человеческие качества, которые должны нравиться тебе, но не
тебе, какой ты есть, а тебе, каким я тебя придумал...

Словарь Вильяма Шекспира, по подсчету исследователей, составляет 12000 слов. Словарь негра из людоедского племени «Мумбо-Юмбо» составляет 300 слов. Эллочка Щукина легко и свободно обходилась тридцатью. Вот слова, фразы и междометия, придирчиво выбранные ею из всего великого, многословного и могучего русского языка:
1. Хамите.
2. Хо-хо! (Выражает, в зависимости от обстоятельств, иронию, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность.)
3. Знаменито.
4. Мрачный. (По отношению ко всему. Например: «мрачный Петя пришёл», «мрачная погода», «мрачный случай», «мрачный кот» и т. д.)
5. Мрак.
6. Жуть. (Жуткий. Например, при встрече с доброй знакомой: «жуткая встреча»).
7. Парниша. (По отношению ко всем знакомым мужчинам, независимо от возраста и общественного положения).
8. Не учите меня жить.
9. Как ребёнка. («Я его бью, как ребёнка» — при игре в карты. «Я его срезала, как ребёнка» — как видно, в разговоре с ответственным съёмщиком).
10. Кр-р-расота!
11. Толстый и красивый. (Употребляется как характеристика неодушевлённых и одушевлённых предметов).
12. Поедем на извозчике. (Говорится мужу).
13. Поедем на таксо. (Знакомым мужского пола).
14. У вас вся спина белая (шутка).
15. Подумаешь!
16. Уля. (Ласкательное окончание имен. Например: Мишуля, Зинуля).
17. Ого! (Ирония, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворённость).
Оставшиеся в крайне незначительном количестве слова служили передаточным звеном между Эллочкой и приказчиками универсальных магазинов.

Timeo hominem unius libri

Я прав и теперь и прежде, всегда был прав. Я жил вот так,
а мог бы жить по- другому. Делал то и не делал этого. Поступил так, а
не эдак. Ну и что?... Всё - всё равно, всё не имеет значения, и я
прекрасно знаю почему... Что мне смерть других людей, любовь матери, что
мне Бог, другие пути, которые можно бы предпочесть в жизни, другие
судьбы, которые можно избрать, - ведь мне предназначена
одна-единственная судьба, мне и еще миллиардам избранных, всем, кто, как
и он, называют себя моими братьями... Все люди на свете - избранные.
Других не существует.